Navigate the Chapters of this Book

ГЛАВА III - Часть 1

 

ГЛАВА III

[100] Очень трудно писать о последующих нескольких годах и понять, как интерпретировать следующую  фазу моей жизни. Оглядываясь назад, я отдаю себе отчёт в том, что чувство юмора на время мне изменило, а когда такое случается с тем, кто обычно умеет смеяться над жизнью и обстоятельствами, это довольно тягостно. Под юмором я имею в виду не чувство смешного, а способность смеяться над собой, над событиями и обстоятельствами, оценивая их с точки зрения своего  положения и оснащённости. Не думаю, что у меня действительно есть чувство смешного; я просто не понимаю юморесок в воскресных газетах и никогда не могу припомнить ни одной остроты; но я имею чувство юмора, и мне не представляет никакого труда заставить хохотать аудиторию — большую или малую. Я всегда могу посмеяться и над собой. Но в следующих нескольких годах моей жизни я не нахожу ничего забавного и стою перед проблемой, как описать этот цикл, не навевая смертельной скуки и не представляя прискорбной картины женщины, оказавшейся в довольно жалком положении. А именно это со мной и произошло. Я просто буду двигаться вперёд и расскажу, как смогу, свою историю с её горестями, болью и страданиями, и прошу вас быть терпеливыми. Это был лишь промежуточный период между двадцатью восемью годами счастья и другими двадцатью восемью годами счастья — годами, счастливо продолжающимися до сих пор.

До 1907 года у меня были заботы и неприятности, но более или менее поверхностные. Я делала любимое дело, причём делала успешно. Я была окружена людьми, любившими и ценившими меня, и, насколько мне известно,  абсолютно никаких проблем не возникало  между мной и моими сотрудниками. Нужды в финансах я не испытывала. Могла ездить по Индии куда хотела и возвращаться в [101] Великобританию при первом же желании. Фактически я не сталкивалась с трудностями личного характера.

Однако теперь мы подходим к семилетнему циклу в моей жизни, наполненному сплошными неприятностями и не оставившему незатронутой ни одной стороны моей природы. Я вступила в период длительных психических страданий; я вынужденно сталкивалась с ситуациями, эмоционально выжимающими меня до последней капли, и физически жизнь моя была чрезвычайно тяжелой. Полагаю, такие периоды необходимы в жизни всех активных учеников. Переносятся они трудно, но я твердо убеждена: если привлекать совершенное знание и решимость души,  обязательно приходят силы, чтобы справиться с обстоятельствами. В результате всегда (как было в случае моём и любого, кто пытается духовно работать) возрастает умение удовлетворять человеческую нужду и протягивать “крепкую руку во тьме” другим странникам. Я находилась рядом со своей дочерью, когда она проходила через один ужасный опыт, и наблюдала, как она — в результате пяти лет стойкого терпения — обрела работоспособность, на которую в противном случае была бы неспособна, а ведь она ещё молода, и перед ней лежит полезное и конструктивное будущее. Мне бы это не удалось, не пройди я сама через огонь.

Итак, спустя шесть месяцев были сделаны приготовления к моей свадьбе. Те небольшие деньги, что я имела, были официально положены на счёт, которым Уолтер Эванс не смог бы воспользоваться, если бы и возымел такое желание. “Тётушка Алиса” выслала ему денег на экипировку и проезд в Шотландию за мной. Я тогда жила у своей тёти Маргарет Максвелл в Кастрамонте. Нас обвенчал г-н Бойд-Карпентер в частной церкви в доме наших друзей. Старший брат моего отца Уильям Ла Троуб-Бейтман (тоже священник) был моим посажённым отцом.

После венчания мы сразу отправились погостить к родственникам Уолтера Эванса на севере Англии. Одна из свойственниц, [102] присутствовавших при венчании и состоящая в родстве с половиной Англии, отвела меня в сторонку, когда я прощалась, и сказала: “Ну вот, Алиса, ты вышла замуж за этого человека и собираешься посетить его родственников. Ты увидишь: они не твои, и тебе придётся заставить их почувствовать, что ты считаешь их своими. Ради Бога, не будь снобом”. Этими словами она напутствовала меня, введя в тот период моей жизни, когда я оставила свои касту и социальное положение и внезапно открыла для себя человечество.

Я не отношусь к тем, кто считает, что только пролетарии добродетельны и правы, а средние классы — соль земли, тогда как аристократия абсолютно бесполезна и от неё следует избавиться. Не придерживаюсь я и позиции, что только интеллигенция спасёт мир, хотя она более здравая, потому как интеллигенция может происходить из всех классов. Я встречала страшных снобов среди так называемых низших классов. Столь же яростные снобы попадались и среди аристократии. Благоразумие и консерватизм средних классов является великой уравновешивающей силой всех наций. Напор и возмущение низших классов содействуют росту народа, традиции же, культура и благородство аристократии — великое достояние нации, у которой она есть. Все эти факторы весомы и полезны, но могут с таким же  успехом явить и свою обратную сторону. Консерватизм может быть опасно реакционным; справедливое возмущение может обратиться в фанатичную революцию, а чувство ответственности и превосходства, часто демонстрируемое “высшими классами”, может выродиться в отупляющий  патернализм. Нет наций без классов. В Великобритании существует аристократия по рождению, но в Соединённых Штатах имеется денежная аристократия, такая же самодовлеющая, исключающая и живущая особняком. Кто рассудит, какая лучше, какая хуже? Я была воспитана в [103] рамках очень жёсткой кастовой системы, ничто не побуждало меня быть на равной ноге с теми, кто не принадлежит к моей касте. Мне ещё предстояло открыть, что за всеми классовыми различиями Запада и всеми кастовыми системами Востока стоит великая сущность под названием Человечество.

Так или иначе я, со своими красивыми нарядами и драгоценностями, образцово поставленным голосом и светскими манерами, необдуманно, нисколько не оценив ситуации, ворвалась в семью Уолтера Эванса. Даже давним семейным слугам было не по себе. Старый кучер Поттер повёз нас с Уолтером Эвансом на станцию после венчания. Я как сейчас вижу его в ливрее и с кокардой на шляпе. Он знал меня ещё маленькой девчушкой; по прибытии на станцию он спустился вниз, взял меня за руку и сказал: “Мисс Алиса, он мне не нравится, и мне неприятно говорить это вам, но если он будет плохо обращаться с вами — возвращайтесь обратно. Черкните мне пару строк, и я встречу вас на станции”. После чего он отъехал, не произнеся больше ни слова. Начальник маленькой шотландской станции забронировал нам места в вагоне до Карлайла. Усаживая меня в вагон, он взглянул мне в глаза и сказал: “Он не тот, кого я выбрал бы для вас, мисс Алиса, но надеюсь, вы будете счастливы”. Ничего из этого тогда  не произвело на меня ни малейшего впечатления. Сейчас мне думается, что мои родственники, друзья и слуги были очень огорчены. Тогда же я не обратила на это никакого внимания. Я сделала то, что считала правильным, сделала в виде жертвы и теперь пожинала плоды своего деяния. Прошлое осталось позади. Моя работа с солдатами окончилась. Впереди простирается прекрасное будущее с обожаемым, как я думала, человеком, в новой чудесной стране, потому что мы собирались поехать в Америку.

Перед отъездом в Ливерпуль мы остановились в семье мужа, и я никогда не проводила время более неприятным образом. Люди [104] были милые, любезные, добрые и достойные, но я никогда раньше не ела вместе с людьми такого сорта, не спала в таком доме, не принимала пищу в “гостиной”, не жила в доме без слуг. Я пришла в ужас от них, они пришли в ещё больший ужас от меня, хотя и гордились тем, что Уолтер Эванс составил такую замечательную партию. В оправдание Уолтеру Эвансу, думаю, следует сказать, что когда мы разошлись и он поступил в аспирантуру при одном из крупных университетов, я получила от президента университета письмо, где он умолял меня вернуться к Уолтеру. Он заклинал меня (на правах очень старого и умудрённого человек) вернуться обратно к мужу, поскольку, утверждал он никогда, в ходе своего долгого общения с тысячами молодых людей, не встречал человека столь одарённого — духовно, физически и умственно — как Уолтер Эванс. Поэтому неудивительно, что я влюбилась и вышла за него замуж. Все его данные были на высоте, если не считать низкого общественного положения и отсутствия денег, но поскольку я отправлялась жить в Америку и он вскоре должен был быть посвящён в духовный сан в Епископальной Церкви, это казалось несущественным. Мы могли бы прожить на его стипендию и мой небольшой доход.

Из Англии мы выехали прямо в Цинциннати, в штат Огайо, где муж учился в Богословской семинарии Лейна. Я немедленно подключилась к учёбе и принялась осваивать предметы вместе с ним; жили мы на мои деньги, оплачивая все расходы. Погрузившись в гущу супружеской жизни, я обнаружила, что у нас с мужем нет ничего общего, кроме религиозных убеждений. Он ничего не знал обо мне, а я ещё меньше знала о нём. Мы оба тщетно пытались  в то время спасти наш брак, но всё пошло прахом. Полагаю, я умерла бы от горя и отчаяния, если бы не цветная женщина, содержательница пансиона при семинарии, где на верхнем этаже у нас была комната. Звали её г-жа Снайдер, и она приняла меня с первого взгляда. Она нянчилась со мной, баловала меня, заботилась обо мне; она [105] бранила меня и сражалась за меня; Уолтера Эванса она почему-то не выносила, и ей доставляло удовольствие говорить ему об этом. Она старалась снабдить меня всем лучшим, чем могла. Я любила её, она была единственной, кому я доверяла.

Именно тогда впервые в жизни я столкнулась с расовой проблемой. У меня не было никаких настроений против негров, за исключением того, что я не верю в брак между цветными и белыми, потому что он, по-видимому, не приносит счастья ни одной из сторон. Я ужаснулась, обнаружив, что хотя американская конституция декларирует равенство для всех, мы (через посредство подушного налога и скудного образования) всё делаем для того, чтобы негры не были нам равны. На Севере положение лучше, чем на Юге, но негритянская проблема — одна из тех, которые американскому народу придётся разрешить. Конституция уже решила её. Помню, в Богословскую семинарию Лейна пригласили негритянского профессора д-ра Франклина выступить перед выпускниками. Выйдя из часовни, я остановились с мужем и парой профессоров обсудить прекрасную речь, произнесённую д-м Франклином; тот как раз прошёл мимо. Один из профессоров остановил его и дал денег, чтобы он пошёл и купил себе ленч. Он не достоин был даже того, чтобы поесть вместе с нами, хотя и говорил с нами о духовных ценностях. Я так возмутилась, что со своей обычной импульсивностью бросилась к знакомому профессору и его жене и рассказала об инциденте. Они немедленно вернулись со мной обратно и пригласили д-ра Франклина к себе домой на ленч. Открытие расистских настроений было подобно обнаружению зияющей дыры  в великом здании человечества. Ведь целому отряду моих собратьев отказывалось в правах, гарантированных  конституцией, под сенью которой они родились.

С тех пор я много думала, читала и говорила о проблеме [106] меньшинств. У меня множество друзей среди негров, и думаю, я вправе заявить, что мы понимаем друг друга. Я обнаружила, что негры так же культурны, разборчивы и здравомыслящи, как и многие из моих белых друзей. Я обсуждала с ними эту проблему и знаю: всё, чего они просят, — это равные возможности, образование, работа и условия жизни. Ни один не требовал социального равенства, хотя наступает время, когда они должны и будут им обладать. Я обнаружила, что культурные, образованные негры разумно и здраво относятся к неразвитым представителям своей расы; выдающийся негритянский юрист заявил мне однажды: “Большинство из нас словно дети, особенно на Юге, нас нужно любить и воспитывать как детей”.

Несколько лет тому назад в Лондоне я получила письмо от одного учёного, д-ра Джаста; он спрашивал, не соглашусь ли я побеседовать с ним, — он прочёл кое-что из мною написанного и хотел бы поговорить. Я пригласила его на ленч к себе в клуб, и когда он прибыл, выяснилось, что он негр, к тому же очень чёрный. Он был очаровательный интересный джентльмен, один из ведущих биологов мира, и  возвращался в Вашингтон после чтения лекций в Берлинском университете. Мы с мужем пригласили его на пару дней к себе домой в Танбридж Уэллс и получили большое удовольствие от его визита. Одна из моих дочерей спросила его, женат ли он. Отлично помню, как он повернулся к ней и сказал: “Моя дорогая юная леди, я никогда не мечтал о том, чтобы попросить девушку вашей расы выйти за меня замуж и страдать от неизбежного остракизма, и я ещё не встретил девушку моей расы, близкую мне в ментальном отношении, в чём я нуждаюсь. Нет, я никогда не был женат”. Он уже умер, и я очень сожалею об этом; я надеялась на более тесную дружбу с этим прекрасным человеком.

За тридцать шесть лет пребывания в этой стране меня ввергало в [107] шок, изумление и ужас отношение многих американцев к своим же собратьям-американцам — негритянскому меньшинству. Эта проблема должна быть решена, неграм должно быть предоставлено место в жизни нации. Их не удержать в узде, да и нельзя этого делать. Их задача — показать себя такими, какими они притязают быть, а задача всех нас — добиться, чтобы они это сделали, и загладить отвратительные высказывания и ядовитую ненависть таких людей, как сенатор Билбо, а их немало. Повторяю: я убеждена, что проблему не решить сегодня (на будущее я не делаю пророчеств) межрасовыми браками. Она должна решаться при условии бесстрашной справедливости, признания того факта, что все люди братья и что, если с негром неладно, то это наша вина. Если он необразован и необучен быть достойным гражданином, это опять же наша вина. Пора выдающимся белым людям и конгрессменам обеих палат и партий прекратить ратовать за демократию и свободные выборы на Балканах и в прочих местах и прилагать те же самые принципы к собственным южным штатам. Извините за эту тираду, но тема, как видите, сильно меня задевает.

Эта цветная женщина, г-жа Снайдер, месяцами по-матерински ухаживала за мной. Она заботилась обо мне, когда я рожала свою старшую дочь, и послала за своим доктором; он не был цветным, но доктором был неважным, поэтому я не получила  квалифицированной помощи, в какой нуждалась. Это не её вина, она делала всё, что могла. Мне поразительно не везло, когда я рожала трёх дочерей; только раз при мне оказалась больничная сиделка. Во всяком случае, рождение моего первого ребёнка проходило без квалифицированной помощи. Уолтер Эванс постоянно впадал в истерику, больше всех требуя внимания доктора, но г-жа Снайдер была как непоколебимая скала, и я никогда не забуду её. Позднее доктор прислал сиделку, но она была такой неумелой, что её уход приносил [108] мне глубокие страдания и я три месяца чувствовала себя крайне неловко и мучительно.

Затем мы переехали из семинарии в другой жилой квартал. Сняли небольшую квартиру, и там я впервые осталась одна с малышкой и всей домашней работой на руках. До тех пор я ни разу не выстирала ни одного носового платка, не сварила ни одного яйца, не приготовила ни одной чашки чая, и вообще была совершенно неопытной молодой женщиной. Я научилась всему этому на горьком опыте и специально проследила потом, чтобы три мои девочки знали всё, что нужно знать о домашнем хозяйстве. Они вполне компетентны. Я совершенно уверена, что то было нелёгкое время для Уолтера Эванса, и именно тогда — когда мы жили уединённо и никто не мог нас подслушать — я стала обнаруживать, что его характер становится просто отвратительным.

Моим Ватерлоо была еженедельная стирка. Обычно я спускалась в подвал, уставленный большими лоханями, и занималась стиркой. Я привезла с собой всю свою собственную детскую одежду, очень красивые фланелевые костюмчики с кружевными оборками, почти бесценными — целую дюжину, и то, что я с ними делала, было просто стыд и ужас. После моей стирки они выглядели безобразно. Как-то утром в дверь постучали; открыв её, я увидела женщину, живущую этажом ниже. Она с состраданием посмотрела на меня и сказала: “Послушайте, г-жа Эванс, сегодня понедельник, и я больше не могу выдержать. Я английская служанка, вы английская леди, и я в этом разбираюсь. Есть вещи, которые я умею делать, а вы нет, так что будем-ка спускаться вниз вместе по понедельникам, пока я не скажу, что научила  вас стирать бельё”.  Она выпалила это так, будто заучила наизусть, и оказалась такой же замечательной, как и её слова. Сейчас в стирке и глаженье белья для меня нет ничего загадочного, и этим я обязана г-же Шуберт. Вот вам ещё пример человека, для которого я ничего не сделала, но который проявил [109] незаурядную человечность и доброту, и благодаря которому я чуть глубже заглянула в здание человечества. Мы стали настоящими подругами, и она часто защищала меня, когда Уолтер Эванс был в ярости. Я нередко находила убежище в её маленькой квартире. Интересно, живы ли они ещё с г-жой Снайдер. Думаю, что нет; они были бы очень старыми.

Когда Дороти исполнилось шесть месяцев, я вернулась в Великобританию повидаться с родными, оставив мужа заканчивать своё богословское образование и ожидать посвящения в сан. То был мой последний визит в Англию; после этого я двадцать лет не была там, но у меня не осталось о нём отрадных воспоминаний. Я не могла признаться, что несчастна, что совершила ошибку. Гордость меня удерживала, но они безусловно догадались об этом, хотя и не задавали никаких вопросов. Когда я была там, сестра вышла замуж за моего кузена Лоренса Парсонса. Состоялись обычные семейные сборы в дядином доме. Я провела в Англии только несколько месяцев, затем вернулась в Америку. Тем временем муж окончил семинарию, был посвящён в сан и получил приход в епархии Сан Хоакин, в Калифорнии. Это было для меня благом, так как епископ и его жена стали мне настоящими друзьями. Я до сих пор  получаю от неё известия. Моя младшая дочь названа в её честь. Она относится к тем, кого я глубоко люблю; подробней  я расскажу о ней ниже.

Я вернулась в Штаты на небольшом судёнышке, причалившем в Бостоне. Это было моё самое ужасное путешествие — маленькое грязное судёнышко, по четыре человека в каюте и еда за длинными столами, где мужчины не снимали шляп. Я вспоминаю это как кошмар. Но, как и всё плохое, плавание закончилось и мы прибыли в Бостон в проливной дождь, и я была в полном отчаянии. У меня была мучительная головная боль; мой несессер с массивными  серебряными украшениями, принадлежавший моей матери, был украден, а годовалую Дороти было тяжело нести.  Поездка проводилась по туристскому билету Кука, на борту был агент этой компании. [110] Он отвёз меня на железнодорожную станцию, где мне пришлось ждать до полуночи, потом сообщил всё, что мне положено было знать, угостил меня чашкой крепкого кофе и исчез. Утомлённая, я весь день просидела на станции, пытаясь успокоить неугомонного ребёнка. Когда пришло время садиться на поезд и я спрашивала себя, как мне управиться, я вдруг увидела рядом с собой того агента, но уже без униформы. “Я беспокоился о вас  целый день, — сказал он, — и решил, что мне лучше самому посадить вас на поезд”. Он взял ребёнка, позвал носильщика и как можно комфортабельнее устроил меня на поезде, идущем в Калифорнию. Спальные вагоны были в то время не столь удобными, как сейчас. Снова я испытала незаслуженную доброту от того, кому ничего не сделала. Пожалуйста, не подумайте, будто во мне было что-то подкупающее и отрадное, что побуждало мне помогать. Думаю, я отнюдь не была очаровательной. Я была скорее высокомерной и капризной, очень сдержанной, почти до немоты, и с явными британскими замашками. Нет, дело совсем не в этом, а в том, что обычные люди внутренне добры и любят помогать. Не забывайте, что доказательство этого факта является одной из целей моей книги. Я не придумываю примеров, а сообщаю о реальных событиях.

Мой муж был сначала приходским священником небольшой церкви в Р., — именно там я привыкла к обязанностям жены священника, к тому, что от неё постоянно что-то требуется. Я окунулась в сугубо женские проблемы прихода. Я должна была посещать организацию женской помощи. Мне нужно было проводить собрания матерей, мне постоянно приходилось ходить в церковь и слушать бесконечные, нескончаемые проповеди Уолтера. Как и все священники с семьями в миссионерских округах, мы питались [111] главным образом курятиной, и я поняла, почему курица считается священной птицей — потому что неимоверное их количество поглощается священнослужителями.

Описываемый период ознаменовал другую фазу в расширении моего сознания. Я ещё никогда в жизни не вращалась в таком обществе. В городке проживало всего полторы тысячи жителей, но на них приходилось одиннадцать церквей, в каждой собирался свой крошечный круг прихожан. Среди владельцев удалённых ранчо встречались культурные мужчины и женщины, много путешествовавшие, начитанные, и я иногда встречалась с ними. Но подавляющее большинство были мелкими торговцами, водопроводчиками, школьными учителями, работали на железной дороге, на виноградниках или во фруктовых садах. Дом священника был небольшим шестикомнатным бунгало между двумя более солидными домами, в одном из которых жили двенадцать детей с родителями, так что я постоянно слышала гомон детских голосов. Городок был типичный: лавки с фальшивым фасадом, столбы для привязки сурреев и бугги*  (так как автомобили были ещё редкостью) и деревенская почта — источник всех сплетен и слухов. Климат там прекрасный, хотя лето очень жаркое и сухое. Однако я чувствовала себя в полной изоляции — культурной, умственной и духовной. Казалось, мне не с кем поговорить. Никто ничего не видел, не читал, а все разговоры, похоже, вращались вокруг детей, урожая, пищи и местных сплетен. Я месяцами высокомерно задирала свой нос, решив, что здесь нет достойных людей, с которыми стоит знаться. Конечно я исполняла свои обязанности жены священника и уверена, что была очень ласковой и доброй, но я всегда ощущала барьер. Мне не хотелось общаться с прихожанами, и я давала им это понять.

Между тем я начала вести класс по изучению Библии, и он имел огромный успех. Численно он превосходил воскресное собрание прихожан в церкви моего мужа, что добавляло масла в огонь. Класс [112] посещали члены всех церквей, кроме католической, и это было единственное светлое пятно на неделе, наверное потому, что оно связывало меня с прошлым.

Дурной нрав моего мужа перешёл все границы, и я жила в постоянном страхе, что прихожане узнают об этом и он потеряет свой пост. Как священника его очень любили, он был впечатляющей фигурой в своём стихаре и епитрахили. Он был отличным проповедником. Я честно считаю, что за мной не было особой вины. В жизни я всё ещё руководствовалась формулой “Чего хочет от меня Иисус?” Я не была раздражительной или вспыльчивой, но полагаю, что моё молчание и нарочитое терпение накаляли атмосферу. Что бы я ни делала, всё ему не нравилось, и после того, как он уничтожил все дорогие для меня — по его мнению — фотографии и книги, он принялся избивать меня, хотя никогда не трогал Дороти. Он всегда нежно относился к детям.

Моя дочь Милдред родилась в августе 1912 года, и именно тогда я по-настоящему осознала тот поразительный факт, что не правы не жители местечка, а я сама. Я была так занята проблемами Алисы Ла Троуб-Бейтман, вступившей, по всей видимости, в несчастливый брак, что забыла стать Алисой Эванс, человеческим существом. Когда родилась Милдред, я была очень больна, — тогда-то я и узнала жителей городка. Милдред уже десять дней, как должна была родиться; термометр на веранде показывал сто двенадцать градусов; от двенадцати сорванцов за дверью исходил нестерпимый галдёж; я хворала уже много дней; в довершение всего обвалилась выгребная яма. Я представляла себе, как Дороти, — ей было тогда два с половиной года, — крутится рядом и проваливается в неё. От Уолтера не было никакой помощи. Он просто-напросто испарился, погрузившись в свои приходские обязанности. У меня была хорошая сиделка-еврейка; она испугалась, видя моё состояние, и стала [113] названивать доктору; но того всё не было. Внезапно открылась дверь, и без стука вошла жена владельца бара. Она бросила на меня взгляд, шагнула к телефону и стала обзванивать дома, куда доктор заходил, поймала его и приказала немедленно явиться. Затем она подхватила Дороти, кивнула мне, заверила, что с девочкой всё будет хорошо, и исчезла. Я три дня не видела Дороти. Да и не думала о ней, ибо состояние моё было из рук вон плохо. Роды потребовали хирургического вмешательства, и у меня произошло два серьёзных кровоизлияния. Благодаря хорошему уходу я выкарабкалась. Прошёл слух о том, что я попала в тяжёлое положение, и мне прислали столько полезных вещей и сделали столько хорошего, что я останусь им навек благодарной. Откуда ни возьмись, появились заварной крем, пироги, портвейн, свежие фрукты. Женщины заходили по утрам стирать, выбивать пыль, подметать, посидеть со мной, занимались шитьём и штопкой. Помогали сиделке ухаживать за мной. Приглашали моего мужа к себе, чтобы он не путался под ногами, и я внезапно осознала: мир полон любящих людей, а я была слепа всю свою жизнь. Так я вошла ещё дальше в здание человечества.

Но именно тогда и начались настоящие неприятности. Люди стали понимать, что представляет собой Уолтер Эванс. Я была на ногах на девятый день рождения Милдред, уже без сиделки и без какой-либо помощи. В тот день жена церковного старосты к своему ужасу обнаружила, что я занимаюсь стиркой; зная, что я чуть не умерла за десять дней до этого, она разыскала Уолтера Эванса и дала ему нагоняй. Это не привело ни к чему хорошему, и у неё зародились подозрения; она стала больше за мной присматривать и относиться ко мне ещё более дружески. Дурной характер Уолтера стал принимать угрожающие размеры, но любопытно, что (кроме свирепого, неукротимого нрава) у него не было других недостатков. Он [114] не пил, не сквернословил, не играл в азартные игры. Я была единственной женщиной, которой он когда-либо интересовался, единственной женщиной, которую он целовал; верю, что так оно и было до самой его смерти несколько лет назад. Несмотря на всё это, с ним было совершенно невозможно жить, и в конечном счёте находиться с ним под одной крышей стало опасно. Жена церковного старосты, войдя однажды, увидела, что всё моё лицо в синяках. Мне так нездоровилось и я так изнемогла, а она была такой доброй и милой, что я призналась: муж швырнул в меня фунтовым куском сыра и попал мне прямо в лицо. Она вернулась к себе, и вскоре прибыл епископ. Как бы мне хотелось передать на этих страницах дружеское участие, доброту и понимание епископа Сэнфорда. Мы с ним познакомились, когда он приехал на конфирмацию. Я устроила ужин, потом мыла на кухне тарелки. Услышав, как кто-то позади меня вытирает тарелки, я не обернулась, думая, что это одна из прихожанок. К своему изумлению я обнаружила, что это епископ, — подобный акт был вполне в его духе. Итак, последовали беседы, обсуждения, и в конечном счёте Уолтеру была предоставлена ещё одна возможность творить добро. Мы немедленно переехали в другой приход. Чему я очень обрадовалась, так как дом для священника был там намного приятней. Община была побольше, и я была ближе к Эллисон Сэнфорд, одной из милейших женщин и самых близких моих подруг.

Моё здоровье в целом улучшилось, и, несмотря на непрерывные взрывы ярости Уолтера, в моей жизни  появился просвет. Здесь было ближе к городу, где жили епископ с женой, и я видела их чаще. В приходе оказалось больше людей, говоривших со мной на одном языке, но во многих отношениях это время было тяжёлое, и поздней осенью я снова слегла. Младшая моя дочь Эллисон должна была появиться на свет в январе, но муж в одном из приступов раздражительности столкнул меня с лестницы, что скверно сказалось на [115] ребёнке. Девочка родилась очень хрупкой, — о таких говорят: “синюшная”; сердечный клапан у неё работал с перебоями, и годами не верилось, что я поставлю её на ноги. Но я сделала это, и сейчас она самая крепкая из трёх моих дочерей.

После этого дела пошли хуже некуда. Все знали, что в доме священника дела обстоят неладно, и каждый помогал как мог. Одна очень славная девушка попросилась жить у нас в доме постоялицей, чтобы быть рядом со мной, но через некоторое время  испугалась, хотя и осталась со мной  до конца. Близлежащее поле регулярно, день за днём, перепахивалось, и когда я (из любопытства) спросила пахаря, почему это так упорно делается, он ответил, что группа мужчин решила: надо, чтобы мне было кого позвать в случае нужды, поэтому они поочерёдно пахали. Девушки на телефонной станции, узнав о ситуации, взяли за практику время от времени мне звонить, спрашивая, всё ли в порядке. Доктор, который ухаживал за мной во время рождения Эллисон, был серьёзно озабочен и взял с меня обещание прятать на ночь под матрас резак и топор. Распространилось мнение, что Уолтер Эванс не в своём уме. Помню, я ночью проснулась и услышала, как кто-то быстро вышел из моей комнаты и спустился по лестнице. Это был доктор, он зашёл взглянуть, всё ли со мной в порядке. Так что доброта окружала меня. Однако я испытывала глубокое унижение, гордость моя была нестерпимо уязвлена.

Однажды утром позвонила подруга и пригласила меня с тремя детьми в гости, сказав, что заедет за мной. Мы отправилась к ней и прекрасно провели время. Вернувшись, я обнаружила, что Уолтера Эванса отправили в Сан-Франциско и поместили под наблюдение врача и психиатра, чтобы выяснить, что у него с психикой. [116] К счастью для меня, доктор пришёл к заключению, что человек он плохой, но не сумасшедший, что страдает он ни от чего иного, как от своего  совершенно неуправляемого характера. Тем временем Эллисон серьёзно заболела “детской холерой”, и шанса на выздоровление не оставалось. Хорошо помню донельзя знойный летний день той кошмарной поры. Опасно больная Эллисон лежала на одеяле на полу, два других ребёнка играли в соседнем дворе. Подъехал доктор и вошёл в дом с ребёнком на руках, за ним высокая миловидная женщина, которой, судя по её виду, следовало бы лежать в больнице. Он сказал, что принёс мне ребёнка, чтобы я за ним присматривала, и не буду ли я так добра уложить мать в постель и позаботиться о ней тоже? Конечно, я согласилась и три дня провела с двумя больными детьми и больной женщиной  — слишком больной, истощенной и депрессивной, чтобы заботиться о своём ребёнке. Я делала всё, что могла, но её ребенок умер у меня на руках. Ничто не могло спасти девочку, а ведь она находилась под надзором опытного врача, да и я была неплохой сиделкой. Доктор был мудрым человеком; он знал, что у меня есть всё, чтобы справиться со своей домашней ситуацией, но мне нужно усвоить: не я одна попала в беду, у других такие же беды, а я способна отдавать гораздо больше энергии, чем думаю. Мудрость и глубокое знание психологии у практикующего врача в маленьком городке — явление совершенно для меня удивительное. Он знает людей; он живёт жертвенной жизнью; он мастер, обладающий огромным опытом; в чрезвычайных обстоятельствах он реагирует быстро и адекватно, поскольку ему не на кого положиться, кроме как на самого себя. Лично я глубоко признательна докторам — в городах и деревнях, — они были  моими  друзьями, помимо того, что лечили меня.

Мне посоветовали отвезти Эллисон в Сан-Франциско в детскую больницу и посмотреть — может быть, что-то из этого выйдет. Эллисон Сэнфорд забрала двух моих детей несмотря на то, что у [117] неё было четверо своих, и я с малюткой отправилась на север. Доктора в больнице сказали, что она, скорее всего, не выживет, мне пришлось оставить её там и вернуться обратно присматривать за двумя другими. Не буду распространяться о трудностях этого периода. Те, у кого есть дети, поймут. Я не ожидала увидеть её снова, но она чудом выздоровела и была привезена обратно отцом, который потом с чистой совестью устранился от всяких забот. Во всём этом нет ничего забавного, не так ли, и мне совсем невесело об этом рассказывать.

Для нас наступил на редкость трудный год. Епископ не смог дать Уолтеру Эвансу приход. Скудные наши сбережения в основном исчерпались, а из-за мировой войны мой мизерный доход превратился в горстку денег. Когда Уолтер уехал в Сан-Франциско, я осталась с тремя детьми и кучей счетов. Он не умел обращаться с деньгами; те, что я давала, или часть своего жалования, предназначенную для оплаты текущих счетов, он обычно тратил на никчёмные излишества. Он мог выйти из дому, чтобы уплатить по месячному счёту в магазине, и вернуться с граммофоном.

Пока я жива, никогда не забуду исключительной доброты владельца продовольственного магазина в городке, где мы жили. Там у Уолтера Эванса был последний приход в епархии Сан Хоакин. Мы задолжали этому магазину пару сотен долларов по счёту, хотя я совершенно не подозревала об этом. Конечно, слух о наших делах пронёсся по всей округе. Наутро после того, как мужа отправили в Сан-Франциско, зазвонил телефон — звонили из продовольственного магазина. Владельцем его был еврей, причём довольно заурядный на вид. Я никогда ничего не сделала для него помимо того, что проявляла обычную вежливость и, будучи англичанкой, дала понять, что не испытываю неприязни к евреям. В Великобритании никогда [118] не было антисемитских настроений, особенно во времена моей юности. Некоторые наши выдающиеся деятели были евреями, например лорд Ридинг, вице-король Индии, и другие. Этот человек позвонил, чтобы записать мой заказ. Я спросила, сколько мы задолжали, он ответил: “Свыше двухсот долларов”, но прибавил, что это его не волнует, так как он знает: они будут уплачены, пусть и через пять лет. Затем он добавил: “Если вы не сделаете заказа, мне придётся прислать вам то, что я считаю необходимым, а это вам не понравится, не так ли?” Так что я сделала заказ. Когда продукты прибыли этим же утром, я обнаружила среди них конверт с десятью долларами “на мелкие расходы”, — он прислал их на случай, если я испытываю нужду в деньгах, приплюсовав к счёту, так как знал, что я не приняла бы милостыни. Ещё он попросил ключ от нашего почтового ящика, чтобы забирать для меня почту. Я чувствовала и поныне чувствую себя глубоко ему обязанной. Мне потребовалось больше двух лет, чтобы расплатиться по счёту, но он был оплачен, и всякий раз, посылая ему пять долларов на погашение долга, я получала в ответ благодарственное письмо, как будто совершала для него благодеяние.

Я воспитывалась в Англии, где не было антиеврейских настроений и где негритянскую проблему понимают лучше, чем в Соединённых Штатах, и заявляю: я многим обязана представителям обоих страдающих меньшинств. Негритянская проблема всегда казалась мне проще еврейской и гораздо легче разрешимой.