Navigate the Chapters of this Book

ГЛАВА III - Часть 2

 

Еврейская проблема видится мне почти неразрешимой. В данное время я не знаю, что тут можно предложить, за исключением медленного эволюционного процесса и планомерной воспитательной кампании. У меня нет никаких антиеврейских настроений; некоторых своих самых любимых друзей-евреев, таких как д-р Ассаджиоли, Регина Келлер и Виктор Фокс, я люблю беззаветно, и они [119] знают это. Мало с кем в мире я столь же близка, как с ними; я нуждаюсь в их советах и понимании, и они не подводят меня. Я официально фигурировала в “чёрном списке” Гитлера за то, что защищала евреев, когда разъезжала с лекциями по Западной Европе. Однако, несмотря на всё это и отлично сознавая прекрасные качества евреев, их вклад в западную культуру и науку, их ценные наработки и дарования по части художественного творчества, я, тем не менее, не вижу никакого немедленного решения этой ключевой, устрашающей проблемы.

Вина лежит на обеих сторонах. Я говорю не об ошибках или, вернее, гнусных преступлениях, немцев и поляков по отношению к своим еврейским согражданам. Я  говорю о всех тех, кто за евреев, а не против них. Мы, неевреи, всё ещё не выяснили, что сделать для того, чтобы избавить евреев от гонений — гонений, длящихся много-много столетий. Египтяне  от начала библейских времён преследовали евреев, и гонения были их постоянным уделом. Не уверена, стоит ли высказывать свои заключения, но изложу их в надежде, что это может помочь. Приведу очень кратко лишь одно-два соображения, отнюдь не претендуя на полноту анализа.

Должна существовать какая-то фундаментальная причина их постоянных, бесконечных гонений, какая-то подоплёка того, почему их не любят. В чём она заключается? Эта фундаментальная причина, по-видимому, глубоко коренится в некоторых расовых характеристиках. Люди жалуются (подчас справедливо), что евреи портят атмосферу любого района, где они проживают. Развешивают  постельное и прочее бельё между окнами. Проводят время на улице, собираясь кучками на тротуаре. Но евреи столетиями вели кочевую жизнь в шатрах и могут до сих пор проявлять наследственные качества. Говорят, что как только еврей проник в коллектив или [120] организацию, его сёстры и племянники, дядюшки и тётушки тоже оказываются в ней. Но евреи вынуждены были держаться вместе в условиях многовековых гонений. Заявляют, что у евреев сугубо материальные интересы, что всемогущий доллар значит для них больше, чем этические ценности, что они быстро и ловко обходят неевреев. Но еврейская религия не делает акцента на бессмертии или на жизни после смерти, и это действительно так, — я обсуждала эту проблему с евреями, изучающими свою теологию. Так почему  бы им не брать от жизни лучшее — в материальном отношении? Будем есть и пить, и приобретать земные блага, ибо завтра умрём. Всё это понятно, хотя и не вызывает симпатии.

По мере того, как я изучала, размышляла и задавала вопросы, в моём уме кое-что прояснилось и вылилось — для меня — в частичный ответ. Евреи цепляются за религию, в основе своей устаревшую. Я спрашивала себя несколько дней назад, какие части Ветхого Завета стоило бы сохранить? Ибо содержание его по большей части отвратительное, изуверское и проходит почтовую цензуру лишь потому, что входит в Библию. И решила, что сохранить следует десять заповедей, одну-две библейских истории, например о любви Давида и Ионафана, 23-й и 91-й псалмы вместе с некоторыми другими, и примерно четыре главы из Книги Исайи. Всё остальное в значительной мере бесполезно или нежелательно, многое из него питало гордость и национализм этого народа. Что стоит между ортодоксальным евреем и массами неевреев, так это его религиозные табу, потому что еврейская вера — это религия запретов: “Не делай того-то и того-то”. Материализм евреев – вот что определяет отношение неевреев к молодым неортодоксальным евреям, олицетворением которых  является Шейлок.

Я пишу эти строки, сознавая неточность и неполноту  излагаемого, и всё же, как широкое обобщение, это абсолютная правда [121] — хотя, с точки зрения отдельного еврея, они во многих, очень многих случаях  несправедливы. У евреев и немцев много общего. Немец считает себя представителем “высшей расы”, ортодоксальный еврей полагает, что принадлежит к избранному народу. Немец подчёркивает “расовую чистоту”, то же веками делали и евреи. Евреи, по-видимому, нигде не ассимилируются. Я встречала евреев в Азии, Индии, Европе, а также здесь, в США, — они остаются евреями и, несмотря на своё гражданство, обособляются от нации, среди которой живут. А вот в Великобритании или Голландии я такого не видела.

Неевреи часто обращались с евреями отвратительно, и многие из нас горько сожалеют об этом  и делают всё, чтобы это не повторилось. Но есть одно препятствие — и оно в самих евреях. Лично я ещё не встречала ни одного еврея, допускающего, что могут быть ошибки или провокации и с их стороны. Они всегда занимают позицию, что они — страдающая сторона и что вся проблема разрешилась бы, если бы христиане приняли надлежащие меры. Нас таких множество, нас тысячи — тех, кто пытается принять надлежащие меры, — но мы не встречаем сотрудничества со стороны евреев.

Извините за это отступление, но память о г-не Иакове Вейнберге, который так дружески относился ко мне,  побудила меня высказаться на эту остро волнующую меня тему. Итак, проблема, вставшая перед нами с Уолтером, заключалась в следующем: что нам делать? Я понимала, что судьба Уолтера в значительной мере находится в моих руках. Убеди я его вести себя и обращаться со мной пристойно, епископ в конце концов постарался бы послать его в другой приход в иной епархии, где над ним не висело бы его прошлое, хотя, разумеется, епископа той епархии пришлось бы ввести в курс дела. Хорошо помню тот вечер, когда я после длительной беседы с епископом смело, без обиняков изложила ситуацию Уолтеру. Я дала ему понять, что его судьба — только в моих руках и [122] что ему выгодно перестать меня бить. Я сказала, что в любой момент могу получить развод на основании свидетельства доктора, присматривавшего за мной во время рождения Эллисон и видевшего у меня синяки по всему телу. Эта угроза была весомой с точки зрения Епископальной церкви. С его карьерой священнослужителя было бы покончено. Как гордый человек (внутренне страшась огласки), он с того дня и пальцем меня не тронул. Он злился, целыми днями  не разговаривал со мной, загружал меня работой, но у меня уже не было причин его бояться.

Мы сняли трёхкомнатную лачугу в деревенской глуши неподалёку от Пасифик Гроув; я развела кур и стала зарабатывать немного денег, продавая яйца. Очень быстро выяснилось: если не держать много кур (а для этого требуется капитал), много денег не заработаешь. Куры — преглупые создания, бродящие с глупым видом, повадки у них совершенно бестолковые, они абсолютно лишены сообразительности; единственное, что привлекает в разведении этой живности — сбор яиц, а это грязная работа. Но мне удавалось таки прокормить семью; лачуга стоила всего восемь долларов за месяц, хотя и того не заслуживала.

Жизнь моя в то время тянулась очень монотонно — присмотр за тремя детьми, угрюмым мужем и несколькими сотнями глупых кур. В доме не было ни ванной, ни туалета. Проблематично было даже содержать детей и жилище в чистоте. Денег практически не было, и счёт за продукты частично оплачивался яйцами; бакалейщик их всегда принимал, дружески относясь ко мне. Я обычно обходила окрестные леса с тачкой, собирая хворост на топливо, а дети семенили за мной. Так что нельзя сказать, что  это было приятное время. Оно не возбуждает во мне чувства юмора. Это было как совершенно новое воплощение, и контраст между тусклой жизнью [123] домохозяйки и матери, птичницы и садовницы, и моей роскошной жизнью в молодости, да и насыщенной жизнью проповедника, в итоге  совсем  меня подкосил.

Я чувствовала, что никому не нужна, что я, должно быть, сбилась с пути, иначе не оказалась бы в таком положении. Мною завладел старый христианский комплекс “жалкого грешника”. Моё сознание, жёстко обусловленное фундаменталистской теологией, настойчиво твердило: это кара за сомнения; если бы я придерживалась своей юношеской веры в Бога и была бы  непоколебима, я не попала бы в такую ситуацию. Церковь обманула мои ожидания, поскольку Уолтер и другие знакомые служители церкви казались мне унылыми посредственностями, за исключением епископа. Он был святым, но — рассуждала я — он был бы святым в любом случае, даже будучи водопроводчиком или биржевым маклером. Я была достаточно знакома с теологией, чтобы потерять веру в теологические толкования; чувствовала, что у меня не осталось ничего, кроме смутной веры в Христа, казавшегося в то время таким далёким. Я ощущала себя покинутой Богом и людьми.

Разрешите заметить: я не сомневаюсь в том, что церковь ведёт проигрышную игру, и так будет продолжаться, пока она не изменит своих методов. Непонятно, почему деятели церкви не идут в ногу со временем. Ведь всё эволюционное развитие во всех сферах является выражением божественности, а застывшие теологические интерпретации противоречат великому закону вселенной — эволюции. Теология — это просто-напросто интерпретация и понимание человеком того, что, как ему думается, Бог имеет в виду. Именно ограниченный человеческий ум мыслит, да и мыслил так веками. Следовательно, могут начать работать и другие ограниченные человеческие умы, которые представят иные, более значительные или широкие интерпретации, и тем самым создадут основание для более прогрессивной теологии. Кто посмеет сказать, что они будут [124] менее правы, чем церковники прошлого? Пока церкви не расширят свой горизонт, не прекратят споров по несущественным частностям и не будут проповедовать Христа воскресшего, живого и любящего, а не Христа мёртвого, страждущего и принесённого в жертву гневному Богу, они будут терять доверие будущих поколений — и поделом. Христос жив, вечно существует и торжествует. Мы спасаемся Его жизнью. Смертью, что Он претерпел, и мы можем умереть — причём с торжеством, как гласит Библия. А начать церквям придётся со своих богословских семинарий. Я получила богословскую подготовку и знаю, о чём говорю. Мыслящая молодёжь перестанет туда поступать, если её будут там пичкать архаическими объяснениями того, что она распознаёт как живые истины. Её не интересует непорочное зачатие — она заинтересована в Христе. Она слишком многое знает, чтобы уверовать в боговдохновенность Писаний, но она готова поверить в Слово Божье. Сегодняшняя жизнь так изобилует движением, героями, красотой, трагедиями и катаклизмами, реальностью и замечательными возможностями, что у этого поколения нет времени на теологическое ребячество. К счастью, в церкви есть люди, обладающие видением, — они в конце концов изменят реакционную позицию, но это потребует времени. А тем временем разные культы и “измы” будут завладевать людьми. Все они отпадут за ненадобностью, если церковь проснётся и будет предоставлять ищущему, жаждущему человечеству то, в чём оно нуждается: не дурман, не авторитет, не слащавые банальности  — а живого Христа.

Примерно после шести месяцев такой жизни я снова встретилась с епископом и сказала ему, что Уолтер ведёт себя прилично.  Епископ очень любезно согласился подыскать место, где тот мог бы возобновить свою церковную деятельность. Наконец, он получил небольшой приход в шахтёрском посёлке в Монтане с условием, чтобы часть его жалования ежемесячно посылалась мне. А я тем временем переехала в небольшой трёхкомнатный коттедж в более [125] населённом районе округа Пасифик Гроув. Это произошло в 1915 году, и Уолтера Эванса я видела тогда в последний раз. От жалования его мне ни разу ничего практически не перепало, а письма его становились всё оскорбительнее. Они были полны угроз и выпадов. И я поняла, что должна сама устраивать свою жизнь и заботиться о трёх девочках.

Война в Европе была в полном разгаре. Все мои родственники были в неё вовлечены. Мой скудный доход поступал с перебоями. Он облагался большим налогом, к тому же банковский чек иногда вообще не доходил, если корабль с почтой бывал потоплен. Положение моё было хуже некуда; здесь у меня не было ни родных, к которым можно было обратиться, ни друзей (кроме епископа и его жены), с кем можно было поговорить. Впрочем, я была окружена добрыми, сердечными друзьями, но все они были не в состоянии сделать что-нибудь для меня и, оглядываясь назад, я спрашиваю себя: а давала ли я им понять, каким серьёзным было моё положение? Епископ хотел написать моей родне, но я не разрешала. Я всегда верила в пословицу “Как постелишь, так и поспишь”, и помыслить не могла, чтобы плакаться, жаловаться, сетовать друзьям. Я знала, что “Бог помогает тем, кто помогает самому себе”, но признаю: мне в то время казалось, будто и Бог тоже оставил меня, и поэтому я даже Ему не могла пожаловаться.

Я металась повсюду, пытаясь заработать хоть сколько-то денег, и лишь обнаружила, какая на редкость бесполезная я особа. Я могла бы вышивать замечательные кружева, но кружева никому не нужны, да и нужного материала в Америке было не достать. Никаких особых навыков у меня не было; я не умела ни печатать на машинке, ни преподавать — я даже не представляла, что мне делать. Промышленность в округе была представлена только одной фабрикой —  по переработке сардин, и, чтобы не обрекать детей на [126] голодную смерть, я решила поступить на фабрику рабочей.

Помню кризисный момент, когда я пришла к такому решению. Это был крупный духовный кризис. Как уже упоминалось, я прибыла в Америку, когда ум мой был полон серьёзных сомнений относительно духовных ценностей, в которые стоит верить. По приезде я прошла курс богословия,  — он не дал вообще ничего. Любой богословский курс способен лишь подорвать веру человека, если этот человек достаточно пытлив и задает  вопросы, а не относится к тем, кто слепо принимает всё, что говорят церковники. В богословской библиотеке я обращалась к комментариям, — они оказались пустыми, скверно составленными и банальными. Ни на один вопрос они не отвечали; они трактовали абстракции; они обходили реальность, даже когда претендовали на точное знание того, что Бог имеет в виду и намерен делать, — все проблемы разрешались цитатами из Св. Августина, Фомы Аквинского и средневековых святых. Похоже, богословы никогда не занимаются фундаментальными вопросами; они прибегают к избитой формуле: “Бог сказал...”. А может, Он сказал не так; может, перевод неправильный; может, эта фраза является вставкой — их много в Библии. Затем возник другой вопрос: почему Бог говорил только евреям? Я ничего не знала о других Писаниях мира, а если бы и знала, то не считала бы их Писаниями. В Ветхом Завете есть места, шокировавшие меня, а то и заставлявшие поражаться, как они вообще прошли цензуру. В обычной книге они рассматривались бы как непристойные, но в Библии считались в порядке вещей. Я стала спрашивать себя: может быть, мои толкования хуже других? Помню, я как-то размышляла над библейским стихом: “У вас же и волосы на голове все сочтены”. Похоже, Бог увлекается статистикой. Я проконсультировалась у богослова в семинарии, он дал такой ответ: это библейское утверждение [127] доказывает, что Бог не ограничен временем. Затем выяснилось, что крест — не христианский символ, а использовался задолго до христианства, и это было последним ударом.

Таким образом, я напрочь лишилась иллюзий насчёт жизни, насчёт религии в её ортодоксальном изложении и насчёт людей, особенно своего мужа, идеализируемого мной. Я никому не была нужна, кроме трёх своих малышек, а я привыкла к тому, что нужна сотням, тысячам. Лишь горстку людей в текучке их быта интересовало, что со мной происходит, а ведь я всегда была нужна очень многим. Мне казалось, я дошла до того, что стала абсолютно бесполезной, увязла в домашней рутине и монотонных обязанностях будней небольшого городка, обязанностях, которые сотни женщин, менее родовитых, образованных и интеллектуальных, по-видимому, делали лучше. Я устала от стирки пелёнок, резки хлеба и намазывания масла. Я впала в полное отчаяние. Единственным моим утешением были дети; они были так малы, что их целительное свойство заключалось в отсутствии у них способности понимать происходящее.

Вершиной всего был день, когда я, в совершенном отчаянии, оставив детей на попечение соседки, отправилась одна в лес. Несколько часов я пролежала ничком, погруженная в свои проблемы, затем, встав под большим деревом (я бы его снова нашла, если бы этот участок не застроили), сказала Богу, что нахожусь в полном отчаянии, что готова на что угодно, лишь бы освободиться для жизни более полезной. Я сообщила Ему, что истощила свои ресурсы, делая всё “ради Иисуса”, что делала для Него всё, что могла, подметая, вытирая пыль, готовя, стирая и ухаживая за детьми не покладая рук, и вот что из этого вышло.

Отчётливо помню бездну своего отчаяния, когда никакого ответа не последовало. Я была уверена, что такого безысходного состояния достаточно, чтобы удостоиться ответа; что у меня снова [128] будет какое-нибудь видение, или что я услышу голос, — я ведь иногда слышала голос, который говорил, что мне делать. Но у меня не было никакого видения, я не услышала никакого голоса и просто поспешила домой, чтобы приготовить ужин. Между тем меня всё время слышали, хоть мне это было неизвестно. Всё время составлялись планы моего избавления, пусть я ничего о том не ведала. Незримо для меня открывалась дверь, хотя я об этом и не подозревала. Я находилась в преддверии самой счастливой, самой плодотворной поры своей жизни. Как я говорила дочери много лет спустя: “Мы никогда не знаем, с чем столкнёмся за углом”.

Наутро я отправилась на один из больших заводов по переработке сардин и попросилась на работу. И получила её, потому что был горячий сезон и требовались рабочие руки. С соседкой я договорилась, что она будет присматривать за детьми, получая половину моего заработка, сколько бы он ни составлял. Работа была сдельной; я знала, что смогу работать быстро, и надеялась зарабатывать неплохие деньги; так и вышло. Я уходила из дому  в семь утра и возвращалась около четырёх. В первые три дня грохот, запахи, непривычная обстановка и длительная  ходьба на завод  и обратно так  меня выматывали, что по возвращении домой я падала без сил.

Но я привыкла, так как Природа обладает большой приспособляемостью, и считаю этот опыт одним из наиболее интересных в своей жизни. Я оказалась в гуще народа и стала никем, хотя всегда полагала: я что-то собой представляю. Я делала то, что мог делать кто угодно. Это был неквалифицированный труд. Сначала я работала в цехе готовой продукции, наклеивая этикетки на большие овальные банки сардин Дель Монте, но на этом нельзя было заработать достаточно денег. В этом цехе ко мне проявляли большое [129] участие. Думаю, все видели, что я напугана, потому что однажды мужчина, выгружавший банки сардин на мой стол для наклеивания на них этикеток, грубовато пихнул меня в бок и сказал: “А я узнал, кто вы такая. Сестра моей жены родом из Р., — она-то и рассказала о вас. Если вам потребуется мужчина, чтобы стоял за вас горой, защищая от грубостей, вспомните обо мне”. Он больше не навязывался, но сочувственно присматривал за мной. У меня всегда были консервные банки для работы, и я очень признательна ему.

Потом мне посоветовали перейти в фасовочный цех, где сардины раскладывали по банкам, и я туда перешла. Рабочие там были гораздо грубее — довольно неотесанные женщины, мексиканцы, вообще такие, с какими я никогда не имела дела, даже в ходе общественной работы. Как только я появилась в цехе, они принялись донимать меня колкостями. Я им явно не подходила. Очевидно, я была слишком хорошей, чересчур приличной особой для них, и они просто не знали, как вести себя со мной. Обычно они гурьбой собирались у ворот и при моём появлении затягивали: “Ближе, мой Бог, к Тебе”. Сначала это действовало на нервы, меня передёргивало при мысли, что надо пройти через ворота, но я как-никак имела большой опыт обращения с людьми и мало-помалу преодолела их настрой, так что в конце концов наши отношения наладились. У меня никогда не было недостатка в рыбе для фасовки, на моём стуле всегда загадочным образом оказывалась чистая газета. Они всячески заботились обо мне, и я снова хотела бы подчеркнуть, что я тут совершенно ни при чём. Я не знала этих мужчин и женщин по именам. Я ни разу в жизни не оказала им услуги, они же относились ко мне прекрасно, и я этого никогда не забуду. Я очень их полюбила, мы стали добрыми друзьями. Что до сардин, то я к ним так и не привыкла. Я настроилась на то, что если уж быть фасовщицей, то такой, которая дорого стоит. Мне нужны были деньги для детей, поэтому я решила вникнуть в технологию фасовки. Я наблюдала за [130] другими фасовщиками. Изучила каждое движение, чтобы избегать напрасной траты сил, и три недели спустя стала образцовой фасовщицей на заводе. Через мои руки проходило в день тысяч десять сардин, я фасовала сотни банок. Посмотреть на меня приводили посетителей, и в награду за свою работоспособность мне приходилось выслушивать замечания типа: “Что эта женщина делает на заводе? Она на вид слишком хороша для такой работы, но, судя по всему, это только на вид. Знать, она что-то натворила, раз взялась за такое дело. Не обманывайтесь её внешностью, видно, она непутёвая”. Я цитирую буквально. Помню, мастер как-то стоял рядом, слушая подобные реплики группы посетителей и наблюдая моё негодование. Замечания были особенно грубыми, и руки мои буквально тряслись от ярости. Когда они ушли, он подошёл ко мне и сказал с самым сердечным видом: “Не берите в голову, г-жа Эванс, мы здесь кличем вас “алмазом, затерявшимся в грязи””. Его слова показались мне полной компенсацией за всё, сказанное в мой адрес. Так разве удивительна моя неизменная, нерушимая вера в красоту и божественность человека? Если бы эти люди были передо мной в долгу, тогда другое дело, но всё свидетельствовало о спонтанной сердечности человеческой души по отношению к тем, кто находится в таких же трудных обстоятельствах. Бедняк обычно сочувствует бедняку.

Позвольте рассказать эпизод, ещё лучше отражающий человеческую доброту. Однажды, когда зазвонил звонок на ленч, ко мне подошёл громадный, неуклюжий, грязный пожилой мужчина — на вид страшилище, а пахло от него ужасно, — и сказал: “Отойдёмте в угол. Хочу поговорить с вами”. Я никогда не боялась мужчин и отошла с ним в угол. Он засунул руку в карман джинсов и вынул [131] половину чистого белого фартука. Сказал: “Вот, мисс, стащил это нынче утром у жены и собираюсь повесить здесь на гвоздь. Мне не нравится смотреть, как вы вытираете руки грязными тряпками в женской комнате. У меня есть и другая половина, я её повешу, когда эта замарается”. Он развернулся раньше, чем я успела поблагодарить его, и больше никогда не заговаривал со мной, но теперь у меня всегда был чистый лоскут для вытирания рук.

Я совершенно уверена: мы получаем в жизни то, что даём. Я научилась не быть высокомерной; я не поучала других, а просто пыталась быть вежливой и доброй, поэтому и другие, общаясь со мной, были вежливы и добры; любой может поступать так же — вот мораль моего рассказа. Помню, несколько лет назад ко мне в нью-йоркский офис приходила на консультацию женщина. Её угнетала отвратительная обстановка вокруг неё: все-то о ней сплетничали, она уж не знала, как с этим покончить. Она выплакала все глаза, жалуясь на жестокий мир и моля ей помочь. Никогда не видев её раньше и не зная фактов, я сделала что могла. Любопытно, что несколько дней спустя мы с мужем, Фостером Бейли, пошли в ресторан и заняли отдельную кабину. А в соседней кабине я увидела эту женщину, она же меня не заметила. Она сидела со своим приятелем и говорила громким отчётливым голосом, так что я слышала каждое слово. Чего она только не говорила о своих друзьях — уму непостижимо! С губ её не слетело ни одного доброго слова. Она, что называется, поливала грязью всех своих знакомых. Слушая её, я нашла решение её проблемы, и когда она пришла ко мне в следующий раз, я сказала ей об этом, по-видимому, опрометчиво, потому что с тех пор никогда её больше не видела. Наверно я ей не понравилась, и, уж конечно, она не любила правду.

Работа на заводе продолжалась несколько месяцев. Уолтер [132] Эванс тем временем покинул Монтану и поступил в университетскую аспирантуру на востоке страны. Я о нём почти не слышала. Никаких денег от него не поступало, и в 1916 году я проконсультировалась с юристом по поводу развода. Я не могла себе представить перспективу возвращения к нему, чтобы дети на себе испытывали его отвратительный нрав и вспышки гнева. Он не проявил никаких признаков того, что чему-то научился, никакого чувства ответственности по отношению ко мне и детям. В 1917 году, когда Соединённые Штаты вступили в войну, он выехал во Францию вместе с ХАМЛ* , где и остался на время войны. Там он очень отличился и получил военный крест. Поэтому я прекратила бракоразводный процесс, поскольку тогда были сильны предубеждения против женщин, просивших развода с мужьями, находящимися на фронте. Это  всегда казалось мне нелогичным, ведь мужчина на фронте и мужчина дома — это один и тот же человек. И я никогда не понимала, почему каждый солдат в армии считается героем. Он, скорее всего, попал туда по призыву, у него не было выбора. Я прекрасно знаю солдат, знаю, как им претит газетная и публичная болтовня о “героизме”.

Я перестала ему писать и испытывала сильное облегчение  оттого, что он далеко. С детьми всё было хорошо, они доставляли мне большую радость; я тоже была в порядке, хотя весила всего девяносто девять фунтов. Мне удавалось достаточно заботиться о детях, по-видимому, штормовой период моей жизни постепенно проходил. Но духовно я ещё брела во тьме, будучи слишком занятой зарабатыванием денег и уходом за тремя маленькими девочками, чтобы беспокоиться о своей душе.